Автор schwalbeman

Согласно Платону, красота проявляется в близости бренной вещи своему предвечному оригиналу. Или даже и оригиналам: чем больше симметрий и приятных глазу форм воплощено в предмете, тем он красивее. Поэтому для платоника (и даже вообще для человека Античности – ибо Платон оформлял некоторые общие взгляды своего времени) не существует такой вещи, как живописные руины. Греция и во времена Одиссея полнилась уже развалинами – но тогда в них не было ещё никакой красоты. Скособоченность хлева, запущенность сада, трещины на штукатурке – никак не могли добавить картине эстетической ценности. Несовершенство могло быть специфическим образом использовано в трагедии или в комедии (Аристотель), но собственно эстетического потенциала у несовершенства нет: оно отдаляет от эйдосов, вместо того, чтобы к ним приближать.

В Средние Века, судя по всему, считали так же. Средневековая живопись никогда не изображает изъяны ради самих изъянов (лишь в программных произведениях, уступая прихотям сюжетной линии).

Красоту запустения открыл миру Ренессанс – и с тех пор мы уже не мыслим без нее эстетического чувства. Эстетика покосившихся голландских сараев расширила наши понятия о прекрасном – и одновременно отравило нас. Если до XV в. человек находил в бренных вещах Абсолют и черпал из находки радость узнавания, то Ренессанс научил человека наслаждаться не близостью, но удалённостью Абсолюта. (И смаковать эту удалённость, всячески подчеркивать мириадами мельчайших деталей!). Тысячелетний спор гностиков и ортодоксов о характере приближения человека к вечному и изначальному источнику любого блага оказался перечеркнут противоположным, центробежным движением. Это было нечто, вне всякого сомнения, новое: раньше так не умели.

Гегель, как я понимаю, этот переход вообще не замечает. Его граница между классической и романтической (второй и третьей, ибо первой была символическая) эпохами пролегает по раннему Средневековью. И слова Гегеля о том, что художник должен передать в своей картине больше истины, чем её содержит сам предмет, звучат вполне в духе платонизма: гегелевская эстетика отстоит от платонизма настолько же, насколько весь Гегель от всего Платона. Гегелевская истина живее, динамичнее и одновременно приземлёнее... но в остальном большое сходство.

Далее, прекрасное, по Гегелю, есть чувственное явление идеи, но не в чистом виде, как она есть в своём прекрасном мире идей, а в неразрывной связи с некоторой вот-существующей конкретикой. Наверное, под это можно подогнать увитые плющом развалины нидерландской мельницы. Но мне более приходит на ум гегелевское понятие ложного, как того, что распадается внутри самого себя. Являет ли мельница связь конкретного бытия с некоторой идеей? Или, может быть, наоборот, не с идеей, а с её противоположностью, внутри-себя-распадающейся не-истиной? Вон и жернов уже отвалился, откуда там идея? Там сплошное Abbau.

Такие, или почти такие мысли могут пронестись в голове при виде увитого плющом строения. Плющ есть культивируемый сорняк, причем сорняк злостный. Его задача – заставить целёхонький и вполне пригодный для жизни домик выглядеть заросшими травой руинами. Интересно, когда начали сознательно украшать плющом жилища? Греки вроде бы покрывали им головы, не дома.