#Донбассвогне
Скрипка
Дмитрий Крутиков
Родился в Москве в семье рабочего. Дважды был ранен на фронтах первой мировой войны (ему угрожала слепота). С 1919 года сражался в рядах Первой Конной Армии. Начав заниматься литературой, чтобы набрать жизненный материал, исходил пешком центральную часть России, Украину, работал чернорабочим на шахтах Донбасса, в рыбацких артелях на Азовском море. В 1925 году вышла его первая книжка “Голуби”, на следующий год – “Васька-кочеток” (обе для детей). Профессиональная работа писателя продолжалась всего семь лет, но за этот короткий срок он успел написать несколько повестей. По одной из них (“Белый Канн”, 1930 г.) режиссер Я. Протазанов поставил один из первых звуковых фильмов “Две встречи”. Наибольшую известность получил сборник рассказов “Люди конные” (1928).
***
Я отбрасываю воспоминания о месте. На земле, говорю я, и беру только то, что касается ночи, человека и скрипки. Не у Воли ли Карабутовой случилось то, о чем я хочу рассказать? Кажется, нет. Но тогда где же?
В обозе, на широком украинском возу лежал я, щурясь вот в такое же небо. В нем все необычайно. Вот этот звездный мир, что сверкал в меня отраженным солнечным голубовато–холодным светом. Небо словно лесная поляна, усеянная любовными фонариками Ивановой ночи. А дальше, а выше сонмы таких же миров, которых я не вижу. И Федька Шуляк не видит, а Федька необычайно зорок. Он видит звезды днем. Никто, кроме меня, ему в этом не верит, и он хлестко ругается. Федька сидел с Ясеком на соседнем возу, сосредоточенно курил, слушал и, может быть, думал свою думу о далеком хуторе, над которым висит такая же ночь.
Ясек – Ясь Стрижалковский – доброволец, воспитанник сиротского дома. Он строен и миловиден, как девушка. Голос его журчит перекатами, и лицо с большими, всегда чему–то удивленными глазами, побледнело от лунного света и волнения. Я следил за ними.
– Федя, – говорил Ясек и прикладывал руки к груди.
читать дальше
– Федя, скрипка такой инструмент, такой нежный, хороший инструмент! Он лучше флейты. Вы думаете, это граната Новицкого, в которой пять три четверти фунтов пироксилина? Или это граната репчатая и похожая на лимон? Или это пулемет Шварц Лозе? Ах, нет, Федя! Скрипка хуже. Она не ранит, а прямо… прямо в сердце – и наповал. Когда я в первый раз взял эту прекрасную смерть в руки и только тронул смычком, вот так, чуть–чуть, ее первую струну, то я уже был убит. Я и теперь убит. Для вас, Федя, ваш мир. Для меня – мой. Для вас война – это… ну, как сказать? – убивать, что ли. Убивать, ходить с места на место, убегать, наступать, есть, пить и, простите меня, Федя, грубо ругаться. Для меня… Для меня – это музыка. Вы только послушайте, как поет каждая пуля, как поет каждый снаряд. Одни задорно, как будто стадо ребятишек на лугу. Другие – угрюмо, зловеще, как осенний ветер под окнами и в трубе вашей хаты. А в хате, может быть, больная мать или сестра. Третьи – жалобно, как дети, когда их несправедливо обидят. Как дети–сироты. Вот, вот… Люди не напрасно зовут пулю на излете сиротой. Дети – они долго и с надрывом плачут и даже во сне всхлипывают. А пулеметный огонь? Вы понимаете меня, Федя? Ах, как хорошо, что вы меня понимаете! Пулеметный огонь – это целая симфония. Это жуткие и сладостные сонаты. Вы помните бой под Лачиновой, когда они подпустили нас к брустверу и открыли огонь в сорок восемь пулеметов? Мы тогда легли и долго не могли подняться. Вы лежали недалеко от меня и, кажется, ругались. А я, ой, я лежал в сладкой истоме и слушал. Понимаете? Мне казалось, что это не поле в окопах и проволоке, а плавни в камышах, а я в лодке. Выходит ослепительное солнце, и через меня несчетными стадами летят лебеди. Так, знаете: шуюшуу или сссысииюссии. И шуршат камыши, и вода под лодкой слегка булькает. А ведь это просто, Федя. Это у них пулеметы обрабатывались, и в кожухах кипела и булькала вода. Или возьмите вы конную атаку. Когда эскадрон в полном составе развернулся в лаву и несется навстречу врагу. Вы заметили, Федя, как стонут и всхлипывают на бегу лошади?
– Знаешь, парень, давай помолчим за атаку. Ей–бо, спать охота. Завтра расскажешь. Давай кемарька* задавим. В разведку утром не послали бы… А я тебя понимаю. Ей–бо!
Федька зевал, возился, и под ним скрипел воз. Ясь тяжело вздыхал и печально соглашался.
– Давайте, Федя. Спокойной вам ночи.
В ответ Федька храпел. Тихо гасли вверху светляки Ивановой ночи…
Ясек стоял перед командиром, покорный, взволнованный, с глазами, полными слез, и просил:
– Пустите, товарищ командир… Пустите.
Командир качал головой и теребил рукой концы своих черных пушистых усов.
– Куда ты? Ну? От работа с сосунами! Пятнадцать годов хлопцу, и он туда же.
– Я возьму мою скрипку, товарищ командир. Она в обозе. Пусть мне дадут цивильное платье, и я пойду. Я им буду играть и… и все узнаю.
Командир жеребцом покосился на Ясека, и по лицу его пробежала чуть заметная тень улыбки.
– Хм! Ты дело говоришь. Хм! Иди.
Он повернулся к старшине Егору Потатуеву и приказал:
– Послать пацана. Достать ему липу, барахла и пусть сваливает.
Ясек убежал за старшиной.
Дело было крепкое. В тылу у белых собрать сведения и вернуться вовремя. Три попытки до того были пусты. Собственно, пусты только две. Третья дала кое-что. При ней был изрублен Мартын Боговчук – конник первого взвода. Об этом мы узнали позже. В этот раз ушел Ясек. Он шел с радостью. С наивной детской радостью.
И когда он встал перед командиром, одетый в крестьянское платье и соломенную шляпу, со скрипкой в руках, весь эскадрон прибежал посмотреть на него.
– Товарищ командир, – говорил Ясек, и глаза его светились огоньками Ивановой ночи. – Верьте мне. Я их зачарую. Вот слушайте.
Он приложил скрипку к тщедушной груди и заиграл.
Ржали кони в широкой степи. Степь перекликалась едва уловимыми ковыльными шорохами. Степь плескалась ласковым, похожим на ласки матери, ветром. Стояли курганы татарских времен. Жуткие и таинственные. Реяли в синей шири беркуты и кобчики и клекотали и кычили. В хуторах загорались и гасли зори. В хуторах рождались и таяли девичьи песни.
– Ах, став, мой став, мои плакучие вербы. Где мой милый, где любимый мой? Скажите, подруги, вы не видали моего милого? На нем белая рубаха с вышитым воротом. На нем широкий малиновый пояс это я ему ткала в зимние ночи. Он лучше тополей, что за нашими хатами ласкают головами небо. Ах, подруги мои, где мой милый? Мне душны одинокие ночи в моей комнате. Нет моего милого. Его я люблю. Ой, как люблю я…
Стояли курганы казацких времен. Шумела шелестом степь… Взрывалась степь. Налетали смерчи. Вал на вал. Тьма и молния. – Лязгало железо о железо. Скрежетали зубы людей и коней. Развертывались алые полотнища.
– Ой, милые подруги. Остановите коней. Остановите потому, что впереди я вижу милого.
– Мы не можем остановить коней. Их ведет твой милый, а он как раненый олень.
Я понял. Ясек играл атаку. Начало ее. Когда он кончил, тишина долго плавала в предвечерней синеве, и командир смотрел себе под ноги, закусив левый ус. Долго стоял он так, кургузый, литой из чугуна, и Ясек повернулся к нам и приложил палец к губам.
– С–с–с–с!
Он сам спугнул думы командира.
– Да, – сказал командир, – добре играешь. Ступай. Як не ты… то… Иди.
Ясек ушел. Мы ждали три дня. И еще три. Срок кончился, и Ясек не вернулся.
Часто по вечерам я видел, как командир выходил за околицу села и садился на старый тополевый пень.
Он задумчиво мерил глазами пыльную дорогу, по которой ушел Ясь.
В то местечко, куда ушел он, мы ворвались на восьмые сутки. В полдень мы нашли Яся. Закоченевший труп его висел на телеграфном столбе, и на ногах у него висела скрипка с разбитой декой.
Я слыхал разговор Федьки с пулеметчиками.
– Чертова отрава, – говорил Федька. – От играл человек! Видкиля що бралось? Такой пацан, шо и в сопли утопнэ, а як заграе – сам утопнэшь. На шо було посылать! Хиба ту сволокоту добрым визмешь? Э, ни! Нема в них сердця. Ну й и не будэ головы. Нехай!
* Кемарька задавить – поспать.oduvan.org/nashi-proekty/donbass-v-ogne/skripka...